Все тексты, опубликованные здесь,
открыты для свободного распространения по лицензии Creative Commons Attribution.
«Берег» — это кооператив независимых журналистов.
«Они застревают в „этом моменте“» Интервью психолога с антивоенными взглядами, которая помогает родным российских военных справиться с ПТСР
С ПТСР и его последствиями сталкиваются не только военные, но и их родственники, часто живущие в неизвестности и страхе за своих близких или переживающие горе после известия об их смерти. Государство при этом почти не оказывает профессиональной поддержки ни тем, ни другим. «Берег» поговорил с психологом, которая помогает родственникам военных, но сама придерживается антивоенных взглядов.
— Почему вы решили помогать родственникам военных?
— Честно говоря, я уже и не помню, как так вышло. Все началось с моего участия в одном оппозиционном сообществе, которое закрылось из-за того, что его объявили «иностранным агентом». Психологи, состоявшие в нем, работали в том числе с активистами — теми, у кого были острые запросы. Чаще всего это были люди, которых мы знали лично или через знакомых.
Потом я как-то увидела публикацию об организации Without Prejudice, которая бесплатно помогала гражданским активистам и людям, тяжело переживающим происходящее в России. Я им написала, сказала, что хотела бы участвовать. С этого момента я начала работать с этой темой уже более активно.
— Почему для вас это было важно?
— Наверное, потому что мне хочется внести какой-то вклад в будущее. Ну и в целом мне нравится помогать людям — это мое призвание. Я ощущаю в этом потребность.
— До этого у вас уже был опыт работы с ПТСР?
— Да, был. Но это были не военные случаи. В основном последствия насилия: психологического, сексуализированного. Политики там не было.
— Насколько отличается работа с родственниками военных?
— По симптомам — не сильно. ПТСР — он и есть ПТСР, у него довольно универсальные проявления. Отличается, скорее, контекст. Но в обоих случаях речь идет о насилии — просто в разной форме.
— Когда мы готовились к этому интервью, вы упомянули, что принципиально не работаете с самими военными. Почему?
— Мне сложно сохранять нейтралитет. У меня есть определенная позиция — она оценочная, и я боюсь, что она может повлиять на мою работу. Если бы человек сам осознал [недопустимость участия в агрессивной войне], раскаялся, то тогда, возможно, я бы смогла с ним работать. Но ведь не могу же я задавать такие вопросы на первой сессии — это неэтично, небезопасно и нарушает профессиональные границы.
— А с родственниками, которые поддерживают войну, вы работаете?
— В целом — нет. Были [у меня на приеме] люди, которые поддерживают войну, но их немного. Обычно это выясняется не сразу, а в процессе терапии, когда у нас уже сформированы терапевтические отношения. В таких ситуациях я стараюсь сохранять нейтралитет. Но в основном так выходит, что мои клиенты — люди с близкими мне взглядами.
— Те, кто поддерживает войну, — это, как правило, не родственники военных?
— Да, это не обязательно родственники. И чаще всего они начали терапию не потому, что их близких или знакомых забрали на войну. Просто потом, в процессе работы, выяснялось, что они, например, донатят, закупают гуманитарную помощь.
— Это связано с их личным опытом? Кто-то из близких воюет?
— Нет. Это просто их мировоззрение. Чаще всего — сложившееся под влиянием пропаганды.
Критическое мышление, как показывают исследования, развито только у 10–12% людей. Я [на своем опыте] тоже вижу: тот факт, что человек окончил хороший и даже один из лучших университетов нашей страны, не является гарантией, что он критично воспринимает происходящее.
— А как быть с родственниками мобилизованных? Полагаю, что у них особенно не было выбора, а некоторые могли просто сломаться — из-за напряжения, под давлением окружающих.
— Во многом да. Они осознают, что все это ужасно, но продолжают поддерживать [своих мобилизованных родных] — из чувства ответственности за близких. Они не могут их бросить, помогают, собирают им посылки, потому что хотят, чтобы их родные выжили. Это не поддержка войны как таковой, а попытка сохранить семью.
— А как лично вы справляетесь со своими эмоциями, когда работаете с такими людьми?
— Я вижу перед собой очень несчастных людей. Они страдают, находятся в постоянном страхе и стрессе из-за близких на войне. Я очень сочувствую им, это помогает мне сохранять нейтралитет. Пытаюсь закрыть глаза и посмотреть на то, что нас объединяет. Страдают все.
— Ваша семья как-то затронута войной?
— Никто из близких не воюет, к счастью. Но война затронула меня психологически: я наполовину украинка — мои бабушки и дедушки родом из Украины. Это был сильный удар. Первые месяцы я почти не спала, не ела, круглосуточно скроллила новости. Потом еще и в семье произошел раскол — меня называли «бандеровкой», предлагали «чемодан-вокзал». Я уехала только в 2024 году. До этого два года провела в России — было очень тяжело смотреть на происходящее.
— Сейчас вы работаете только онлайн? Есть ли разница между онлайн- и офлайн-терапией?
— По эффективности они не отличаются. Лично мне комфортнее офлайн, но сейчас я работаю только онлайн — потому что уехала, а большинство моих клиентов остаются в России или в русскоговорящем пространстве.
— В телеграм-чатах появились волонтерские инициативы для помощи родственникам мобилизованных и контрактников. Они жалуются на нехватку поддержки со стороны государства. На ваш взгляд, почему государство не замечает этой проблемы?
— Да, конечно, [государственной поддержки не хватает]. Я сталкивалась со случаями, когда даже сами военные не могли найти помощь, особенно в регионах. И это несмотря на то, что довольно высокий процент тех, кто возвращается с войны, страдают от ПТСР. Это видно по новостным сводкам — по ужасным преступлениям, которые они совершают на гражданке.
Ситуация с родственниками еще хуже. Они сами говорят, что страдают от агрессии [своих близких, вернувшихся с фронта]. А специалистов, умеющих работать с ПТСР, очень мало. И еще меньше тех, кто может это делать бесплатно.
Я убеждена, что должны быть курсы по обучению специалистов для работы с ПТСР. Есть ощущение, что российские власти не видят этого. Их цель — война, поэтому деньги идут не на психотерапию, а на войну. Но когда-то война закончится и все эти люди вернутся с фронта. Если проблему не решить, то российское общество ждет ужас и кошмар.
— Что это значит?
— Рост насилия — и в семьях, и в обществе. Это уже сейчас заметно: по новостным сводкам, по рассказам моих клиентов. Я это замечала по настроению на улицах, когда была в России: вспышек агрессии стало больше. Тенденция очевидна. Когда вернутся все — будет катастрофа. Насилия в обществе и семьях будет значительно больше.
— Какие основные симптомы ПТСР вы наблюдаете?
— Классические: агрессия, раздражительность, флешбэки, бессонница. Многие начинают употреблять алкоголь или другие психоактивные вещества, даже если раньше не были склонны к этому. Некоторые, наоборот, уходят в себя, отстраняются даже от родственников. Их поведение часто становится резко импульсивным.
Эти симптомы иногда переносятся и на их близких. Если мужчину мобилизовали, жены часто вспоминают «этот момент» — например, отправки на сборный пункт — как травматичный. Говорят, что могли бы сделать что-то по-другому, могли бы повлиять. Они застревают в «этом моменте». Это может перерасти в комплексное ПТСР, которое длится во времени. И они используют практически тот же самый метод «лечения» — алкоголь. Им сложно сдерживать агрессию, которая [обрушивается] на детей. Дети идут в школу и распространяют ее там. Понятно, чем это опасно для общества в целом.
— Насколько часто ПТСР встречается именно среди родственников?
— По моим наблюдениям, почти все, кто обращается за помощью, страдают от КПТСР. Они живут в постоянном ожидании и страхе — что придет похоронка или кто-то вернется с тяжелой травмой. Они не могут повлиять на ситуацию, чувствуют беспомощность. Можно предположить, что тем, кто плетет маскировочные сети, изготовляет окопные свечи, вероятно, полегче. Хотя и это не отменяет того, что их переживания никуда не исчезнут. Но если человек хоть что-то делает, ему может быть чуть легче.
— Вы уже сказали, что эти люди испытывают страх, агрессию.
— И еще отвержение со стороны общества. Они видят, что окружающие живут другой жизнью, не замечают войну. Например, жены мобилизованных вспоминают, что когда они идут в парк с детьми — это тоже травматичная ситуация. Они видят, что люди гуляют семьями, а они так не могут, и они не ощущают сочувствия к себе. Вокруг — как будто мирная жизнь, а у них все рушится. Это вызывает боль и ощущение отверженности.
— А чувство вины или стыда — они тоже есть?
— Чаще чувство вины. Особенно у жен: они чувствуют, что могли бы что-то изменить, не отпустить, повлиять.
— Можно ли говорить, что формируется такое «невидимое поколение» — родственники, которых никто не замечает?
— Думаю, да. Это десятки, а может, и сотни тысяч людей, которых не видно. Они страдают молча — и часто без какой-либо помощи.
— А у родственников погибших как это проявляется?
— Это уже не просто ПТСР, а КПТСР, они живут в этом горе. У людей меняется вся жизнь. Часто начинается тяжелая депрессия.
— Вы сталкивались с такими случаями?
— Был один такой случай, на терапию ушло полгода. Могу рассказать только в общих чертах, без подробностей. Человек пришел [на терапию] в состоянии горя, депрессии. Обычно на то, чтобы справиться с этим состоянием, уходит несколько месяцев.
Сначала человек просто выговаривается. Много раз рассказывает одну и ту же историю — именно то, что больше всего запомнилось, задело и причинило боль. Звонок с сообщением о смерти близкого на фронте. Это так называемые флешбэки — воспоминания, которые вспыхивают в голове и возвращают к травмирующим событиям. Человек говорит, говорит, снова и снова проговаривает эти эпизоды.
— Сколько времени может уйти на такую терапию?
— Минимальная работа [занимает] несколько месяцев. Некоторые люди, которые живут в глубинке, даже не знают об антидепрессантах; вероятность того, что они сами пойдут к психиатру, крайне мала. Они перестают работать, общаться с окружающими. Основная задача [терапевта] — вывести их из этого состояния, чтобы они снова включились в жизнь. Ведь важно понимать, что когда они теряют близкого человека, которого любили, то теряют также и часть своей личности.
— Как понять, что терапия прошла успешно?
— Когда у [клиента] восстанавливается прежняя жизнь. Одновременно мы работаем с поведением: стараемся восстановить распорядок дня, какую-то рутину — это называется поведенческая активация. Постепенно человек начинает выполнять простые бытовые дела, потом их становится больше. Так, шаг за шагом, мы выводим его из депрессии. Это довольно медленный процесс, и в нем всегда есть два направления: с одной стороны, возвращение к активности, с другой — постоянное проговаривание того, что болит, своих переживаний.
Человек начинает работать, общаться хотя бы с близким кругом, с коллегами. У него появляется обычная, рутинная жизнь. В состоянии горя эмоции приглушены: он может испытывать острую боль, печаль, грусть — весь негативный спектр. Но то, что раньше приносило ему радость, уже не вызывает положительных эмоций — воспринимается нейтрально. Даже если и прошло много времени, при тяжелой утрате вернуться к «прежнему» состоянию радости бывает сложно, а иногда невозможно. Но при этом человек все же может испытывать удовлетворение или удовольствие в отдельные моменты. И все равно будет помнить о тех, кого потерял.
— Как часто ПТСР среди родственников комбатантов приводит к суицидам?
— Суициды чаще случаются у людей с расстройствами личности. ПТСР — это острое состояние, и оно не так часто приводит к суициду. Да, родственники погибших могут находиться в очень тяжелом состоянии и иметь суицидальные мысли, но в моем опыте не было случаев, чтобы это заканчивалось реальным суицидом. Часто людей удерживает ответственность перед детьми.
— Военные психологи нередко проводят параллели с войной в Афганистане и Чечне. Если с ПТСР военных тогда начинали работать, то про их родственников, как правило, даже не вспоминали. А вообще есть разница между проявлениями ПТСР тогда и сейчас?
— Люди и тогда, и сейчас испытывали и испытывают примерно одно и то же. Примерно один и тот же [у них и] способ «лечения» — алкоголь. Но раньше вообще мало кто знал о психологах и о том, что такое ПТСР. Сейчас это знают практически все: и родственники, и мобилизованные. Уровень психологической грамотности повысился, однако его недостаточно, чтобы широкие слои населения вовремя обращались к нужным специалистам.
Симптомы сами по себе не сильно изменились, но сейчас, как я понимаю, случаев ПТСР и комплексного ПТСР будет больше. Просто потому, что на войну отправилось больше людей.
— Одна из особенностей этой войны — дроны, люди часто говорят о звуках, напоминающих звук мопеда.
— Да. Как-то мы катались по Москве-реке. Вдруг над нами пролетел дрон и взорвался неподалеку. Это было очень страшно. На протяжении следующей недели, когда я слышала звук газонокосилки, я вздрагивала. Когда видела в небе небольшой частный самолет, думала, что это может быть дрон. И это ощущение усиливалось, потому что через несколько дней рядом с нашим районом дважды гремели ночные взрывы. Мы просыпались от них. На третий раз, уже после дрона, сначала было страшно, а потом… привыкли.
— Как изменилась атмосфера в сообществах родственников мобилизованных? Почему про движение «Жены мобилизованных» больше ничего не слышно?
— Вначале все было более тесным, люди поддерживали друг друга. Сейчас, как мне кажется, все устали. Все больше каждый сам по себе, самостоятельно пытается справиться со своими сложностями. Все как-то атомизировались.
— Из-за того, что война идет долго?
— Да, произошло привыкание, ощущение безысходности. [Жены мобилизованных] считают, что ни на что не могут повлиять, и кажется, что это никогда не закончится. Это приводит к апатии и пассивности.
— То есть если в начале близкие мобилизованных были активны, то теперь они считают, что нужно строить свою собственную жизнь?
— Каждый остался со своей бедой наедине. Они не махнули рукой на войну, они продолжают страдать. Но теперь они разъединены. На них оказывалось определенное давление со стороны государства. В этих условиях мало какое сообщество может выжить, если оно не подпольное.
Если бы у нас не было давления и цензуры, то мы жили бы в другой стране. Это мое ощущение. Думаю, антивоенно [настроенные люди] куда более активны, чем сторонники войны. Если бы у них была возможность что-то свободно обсуждать, говорить, то аполитичная часть населения была бы на их стороне. Бо́льшая часть людей склонна идти за большинством или за тем, что им кажется большинством.
— В тематических телеграм-чатах родственники комбатантов обсуждают «гробовые», решение финансовых вопросов, но мало пишут про возможное возвращение близких. С чем это связано?
— Сложно сказать. Ситуация у всех разная. В России живет немало семей, между членами которых нет теплых, близких отношений. Для некоторых жен это благо — отправить своих пьющих и бьющих мужей на войну, а потом получить за них «гробовые», чтобы на эти деньги дать образование детям, повысить уровень своей жизни. Но делать вывод по этим чатам неправильно, в России — повальные цензура и самоцензура. Открыто говорить о войне там невозможно — донесут свои же. Такая же история в школьных чатах. Выступил против плетения маскировочных сетей или изготовления окопных свечей — чат блокируется. Дискуссии на эти темы невозможны.
— Что происходит в семьях, когда комбатанты возвращаются?
— Зачастую в таких семьях поселяется страх. Родственники не понимают, как взаимодействовать с вернувшимся, как ему помочь. Немногие мужчины готовы самостоятельно обратиться за помощью к психотерапевту. Они считают это слабостью или шарлатанством, но справиться с ПТСР сами не способны. В этом случае мы работаем с родственниками, чтобы они могли правильно реагировать на те или иные проявления [ПТСР у своих близких].
— Можете сконструировать ситуацию подобную той, с которой вам приходилось работать?
— Можно [предложить близким] попробовать уговорить [бывшего комбатанта] сходить к психиатру, чтобы подобрать лекарства. Важно понимать, как реагировать на вспышки [его] агрессии, как корректно формулировать просьбы [к нему], чтобы не провоцировать конфликты.
— А если он отказывается лечиться и продолжает бить жену и детей?
— Необходимо уйти в безопасное место и обезопасить детей. Иначе женщины будут жить в вечном страхе и постоянном физическом насилии, что гораздо хуже, чем закончить такие отношения. С трагическими кейсами, когда могло дойти до убийства, я не работала. Но я бы на месте женщины, [попавшей в такую ситуацию], обратилась в полицию, хотя в нашей стране это сложно — закон о домашнем насилии до сих пор не принят. Есть также волонтерские организации, которые помогают жертвам домашнего насилия. Но ждать, что «само пройдет», нельзя — не пройдет. Жизнь в страхе и насилии разрушает всех: и женщин, и детей.
— Что будет после войны с родственниками военных?
— Думаю, будет как после Афганистана: «Мы вас туда не отправляли». Уже сейчас родственники чувствуют себя отвергнутыми. Фасад поддержки есть, но реальной помощи нет. Мне сложно представить идею, которая бы объединила атомизированное российское общество, по крайней мере в ближайшее время. И, боюсь, ситуация для них не изменится даже после смены политического режима.
В этой войне родственники оказались между молотом и наковальней. Оказалось, что они мало кому «свои», потому что эта война обществу не нужна, большинство старается ее не замечать, родственникам комбатантов мало кто сочувствует. С другой стороны, есть часть общества, которая выступает против войны и страдает от репрессий и давления. Для антивоенно настроенных россиян родственники мобилизованных тоже не свои, потому что их мужья и дети пошли убивать.
«Берег»