Все тексты, опубликованные здесь,
открыты для свободного распространения по лицензии Creative Commons Attribution.
«Берег» — это кооператив независимых журналистов.
Егору Балазейкину — 17 лет, он в СИЗО по обвинению в терроризме. Школьник попытался поджечь военкомат — после того, как на войне с Украиной погиб его дядя «Берег» поговорил с матерью подростка, Татьяной Балазейкиной
В конце февраля 16-летний Егор Балазейкин бросил бутылку с зажигательной смесью в стену военкомата Кировска Ленинградской области. Здание не загорелось. Школьника сразу же задержали: сначала — по подозрению в «умышленном уничтожении или повреждении имущества». Но позже дело переквалифицировали. Подростка обвинили в совершении теракта. С начала марта 2023 года Егор Балазейкин находится в петербургском СИЗО-5 «Арсеналка» — в отделении для содержания несовершеннолетних. Там у школьника обострился аутоиммунный гепатит и начал прогрессировать фиброз печени. Несмотря на это, судья отказывается отпустить Балазейкина под домашний арест. Кооператив независимых журналистов «Берег» поговорил с матерью Егора Татьяной Балазейкиной о том, как ее сын решил выступить против войны, и почему продолжает считать, что поступил правильно.
«Егор устанавливает дежурства, заставляет пацанов из его камеры убираться, ходить в душ»
— В каких условиях Егор содержится в СИЗО, как выглядит его быт?
— Они [с другими арестованными] просыпаются в шесть утра — причем под гимн России, что Егору очень не нравится. Он говорит, что гимн России не заслуживает [такого отношения, чтобы] быть будильником для арестантов, не так он должен использоваться. Дальше у них медицинский осмотр, завтрак. В основном они находятся в камере, но, естественно, их каждый день выводят гулять: на улице они играют в футбол, в баскетбол. Пока стояла жара, сотрудники СИЗО даже поставили им бассейн. Во время учебного года (Егор Балазейкин находится в СИЗО с начала марта, — прим. «Берега») с понедельника по среду к ним приходят учителя. Сейчас летние каникулы и уроков нет.
Их постоянно переводят из камеры в камеру, Егор уже четвертую сменил. Комната на четверых: две двойные кровати, здесь же туалет. В каждой камере он оборудован по-разному: где-то находится за дверкой, сделана кабиночка, а где-то унитаз просто отделен [от комнаты] доской. В камере обязательно есть холодильник и телевизор, стол. Нет только тумбочек — все вещи [арестованных] хранятся в их сумках.
В камерах старые раковины, старые унитазы — все очень старое. Егор считает, что должно быть [хотя бы] чисто, поэтому он устанавливает дежурства, заставляет пацанов [из его камеры] убираться, ходить в душ.
[Все обвиняемые в совершении] особо тяжких преступлений сидят в отдельных камерах: Егор с особо тяжкой статьей, вместе с ним всегда находятся убийцы и насильники, всем по 16–17 лет. Наркоманы, грабеж и прочее — это уже простые статьи, эти ребята сидят отдельно. Их не перемешивают.
Егор старается, как он говорит, и там оставаться человеком: поддерживать со всеми человеческие отношения, не допускать никаких скандалов, драк. Еда у них, например, вся общая: если мы ему передачу сделали, они с пацанами все вместе ее едят. Другому мальчику принесли передачу — они опять все вместе едят. Они живут в этом отношении дружно и если знают, что у пацанов в других камерах нет родителей и им вообще никогда не приносят передачи, с ними делятся. То же самое с одеждой: там много мальчишек без родителей, и Егор новые футболки может, например, отдать тому, кто вообще никогда передачи не получает.
— Как сотрудники изолятора относятся к несовершеннолетним? Слышали ли вы от Егора истории об угрозах, агрессии?
— Как только Егора перевели в СИЗО [из ИВС], начальник изолятора пригласил меня на встречу, мы с ним познакомились. Он оставил мне свой мобильный телефон, сказал: «Если что — звоните». Педиатр точно так же мне позвонила и оставила свой номер телефона, воспитатель тоже. То есть они все на контакте, если возникает какой-то вопрос, можно позвонить, попросить о чем-то. Передать, конечно, что-то [через них не получится], но хотя бы информационная связь у нас с ними есть.
Приходя туда мы никогда не видели агрессии со стороны сотрудников нашего СИЗО. Егор вообще никогда об этом не говорил — наоборот, [по его словам] сотрудники стараются сделать жизнь детей там хоть немножечко комфортной: они покупают им за свой счет мячи, волейбольные сетки. Они все-таки понимают, что перед ними дети, что бы эти дети ни совершили. Угроз или какого-то насилия с их стороны никогда не было.
— В группе поддержки Егора сообщалось, что Егору поступали угрозы со стороны силовиков — что это был за инцидент?
— Это все как-то разнеслось по интернету и многократно перевралось. Они не угрожали, что сами будут его избивать или, не дай бог, насиловать, а пытались таким образом заставить его отказаться от антивоенной позиции. Они говорили: «Понимаешь, если ты сейчас и дальше будешь стоять на своем, ты же домой к родителям не уедешь, а отправишься в СИЗО. И там уже с тобой могут происходить вот такие вещи». А уж со стороны кого — непонятно.
То есть они не хотели, чтобы он говорил, что пришел [поджигать военкомат, чтобы] высказать свой протест против войны, потому что понимали, что за это ему прилетит серьезная статья. Они ему пытались сказать, чтобы он говорил, что просто так туда пришел и что-то со злости кинул. Что это никак не связано с войной. Это была такая психологическая атака со стороны ФСБшников [но Егор не отказался от своей антивоенной позиции].
— С чем Егору сейчас тяжелее всего справляться?
— Без чего он сейчас страдает, так это без книг. В первое время сотрудники СИЗО принимали у нас книги в дар библиотеке, Егор мог спокойно брать их и читать. А в последний месяц вышел новый приказ Минюста, и все СИЗО, не только наше, перестали принимать книги. Он оказался совершенно без книг, а они для него очень важны, он без них никогда не жил, он не может не читать. Мы в среду [9 августа] с ним виделись на свидании — он первым делом спросил, удалось ли передать книги. Я нашла возможность их передать через НКО, но это будет не быстро, потому что они могут что-то завезти только в определенные даты.
С эмоциональной точки зрения ему тяжело видеть попавших туда детей, у которых нет родителей. Совершенно несчастные дети — ими никто не занимался и нужно, чтобы с ними, как говорит Егор, работали психологи, а не работники СИЗО. Он пытается разговаривать с этими детьми — как-то заботиться о них, рассказать что-то, научить чему-то. Сам он вырос в полной благополучной семье, и сейчас, находясь там, он нам очень часто говорит: «Я теперь осознаю, как много вы для меня делали и насколько хорошими родителями вы были. У других пацанов вообще ничего нет».
В бытовом плане его очень утомляет война с пацанами за чистоту. У них каждое утро медосмотр, они раздеваются до трусов, их осматривают, и он рассказывает: «Ты представляешь, там потом воняет так, что продохнуть невозможно. А мы же в этой камере сидим сутками напролет». Каждый раз он рассказывает, как с этим борется, какие методы придумывает.
— И что он придумывает?
— Например, один мальчик категорически не хочет ни убираться, ни мыться. Егор ему говорит: «Хорошо, не хочешь по-хорошему — будем по-плохому». Приносят еду, мальчишка этот бежит к еде, Егор забирает его тарелку, отодвигает и говорит: «Ты помыл посуду? Нет. Сегодня же твое дежурство — ты убрал камеру? Нет. Значит, и еды тебе тоже нет, пока ты не выполнишь все, что ты должен был сделать». А тот, естественно, есть хочет — [поэтому] начинает все убирать.
Несколько раз Егору пришлось применить [приемы] карате — в минимальном объеме. Мы, говорит, с пацанами все убираем, все моем, а он [сокамерник] потом устраивает здесь срач. Мы сколько с ним разговаривали — но он не хочет по-хорошему. Приходится применять силовые методы: не болезненные, конечно, но чтобы ребенок понял.
Он со мной как раз об этом разговаривал, потому что очень переживал. Он говорил: «Я решил так поступать, но мне очень тяжело, потому что я не злой. Я людей в принципе физически не наказываю. А здесь приходится пинок ему залепить, чтобы он понимал, что он не прав по отношению ко всем нам. И мне это тяжело, потому что я как будто роль какую-то играю». На следующей встрече я спрашиваю: «Как дела?» А он: «Ну, ничего — убирается, моется, этот способ сработал».
«Врачи в СИЗО даже не понимают, что это за параметры в анализе крови, почему они повышены и что с этим делать»
— Как Егор сейчас себя чувствует?
— Он чувствует себя нормально, потому что его заболевание не дает никаких болевых эффектов или дискомфорта в течение долгого времени. То есть [часто] печень разрушается, но при этом нет никаких [видимых] симптомов, на которые можно было бы обратить внимание. В первый раз [болезнь проявилась] когда ему было восемь лет: у него пошли пятна по телу, опухли суставы. Потом была длительная гормональная терапия — он принимал преднизолон, началась ремиссия. И все эти годы не было никаких сбоев: трансаминазы, УЗИ были в норме — ну, насколько это возможно.
Сейчас он выглядит совершенно здоровым парнем, но у него начал прогрессировать фиброз [печени]. У Егора продолжает разрушаться печень и в любой момент может начаться рецидив — соответственно, опять будут пятна на теле, опять все будет зудеть, будут воспаленные суставы и огромные проблемы с пищеварительным трактом. В этом и [заключается] опасность аутоиммунных заболеваний: они сидят-сидят-сидят, а потом в какой-то момент [проявляются]. Триггером может быть все что угодно, это малоизученная тема. Я сама 20 лет болею аутоиммунным заболеванием и знаю, как случаются рецидивы — на пустом месте.
Стоит только немножко понервничать, и начинается обострение. Егор уже почти полгода находится в стрессовой ситуации. За себя он вообще не переживает и спокойно все принял. Но он волнуется за страну, переживает, чтобы мы [родители] держались и не сломались, чтобы прошли это испытание достойно и с честью, чтобы бабушки сильно не плакали.
— Нужно ли Егору принимать какие-то лекарства и есть ли у него к ним доступ?
— С 2014 года он сидит на препаратах, в зависимости от состояния [здоровья их] схема меняется. В последние годы он на поддерживающей терапии.
Лекарства передают — у нас есть выписка, где написано, что ему необходимо это принимать. В определенный день, когда принимал врач, я привозила в СИЗО эти препараты. Они уже знают, что у Егора проблемы со здоровьем и совершенно спокойно брали [у нас] раз в три месяца эти препараты: передавали ему, и он в камере их принимал. Сейчас на фоне ухудшения мы связались с нашими врачами, они поменяли Егору схему лечения. Когда мы получим новую выписку, в которой будет написано, что нужно пить препараты без перерыва, будем возить ему эти препараты уже каждый месяц.
— У Егора есть доступ к узким специалистам? Обычный терапевт — наверное, не тот врач, который нужен в этом случае?
— Да, нужны гепатологи, которые работают с детской печенью. Но в СИЗО есть только терапевт. Как только Егора перевели туда в марте, я сразу же поехала на прием к начальнику СИЗО, привезла выписку и объяснила, что сыну нужно сдавать кровь каждые три месяца и отсматривать трансаминазы, потому что на фоне стресса все может очень быстро полететь вверх. Там поняли, что у Егора серьезные проблемы со здоровьем, поэтому идут нам навстречу.
У него взяли кровь — не сразу, но взяли. При этом мне просто так не забрать выписку [с результатами анализов] — нужно отправить официальное письмо с запросом, причем только по «Почте России». Результаты анализов, которые у него брали в апреле, я получила только в конце лета. Я увидела, что три параметра не в норме — два повышенных, один пониженный. Но врачи-то об этом [раньше меня] узнали в СИЗО — и ничего не сделали. Они даже не понимают, что это за параметры, почему они повышены и что нам дальше с этим делать — то есть взяли [кровь] как просили, вклеили [результаты анализов] в карту — а дальше они не специалисты, чтобы разобраться, что с этим делать. Поэтому единственный выход — это оплачивать [прием] в частной клинике, договариваться с сотрудниками СИЗО, чтобы они вывозили Егора на обследования, и я могла сразу получить там все результаты.
— Насколько легко удается договариваться об этих выездах в клинику?
— Сотрудники СИЗО очень адекватно и по-человечески реагируют, палок в колеса нам не ставят и готовы вывозить его хоть каждые три недели, если это необходимо. Но на их готовность накладывается, например, состояние автозака, который ломается три раза в день. Егор зачастую и на суд приезжает с опозданием: потому что, как он говорит, они опять три раза сломались по дороге. А если автозак сломан, то как бы они ни хотели, они не могут его никуда вывезти. На последний суд Егор вообще приезжал на обычной легковой полицейской машине, потому что автозак опять был сломан.
Сейчас у него увеличилась стадия фиброза, но наш врач не может дать новый способ лечения, потому что мы у него не наблюдаемся. Следователь пошел навстречу: он передал документы [с результатами последнего обследования] в другую больницу и они нам хотя бы расписали лечение, чтобы остановить фиброз. Но каждый раз следователь не будет договариваться с врачами. Да и гепатологов даже в Санкт-Петербурге не так много, а учитывая, что после приговора Егор уедет в Архангельск… Я очень сомневаюсь, что там есть гепатологи, которые специализируются на аутоиммунном гепатите.
— Почему с учетом заболевания Егор содержится в СИЗО, а не под домашним арестом?
— Все наши ходатайства отклонялись по одной простой причине — непосредственно из-за действия, которое совершил Егор. Он сейчас рассматривается практически как политический преступник — то есть он [якобы] покусился на конституционный строй и очень опасен. Поэтому несмотря на его состояние здоровья, он [с точки зрения судьи] должен находиться только под арестом в СИЗО.
— Вам об этом сообщал судья или вы сами сделали такой вывод?
— Во-первых, я сама такой вывод делаю. Во-вторых, после каждого суда по продлению ареста проходит апелляционный суд — мы подаем апелляцию, что не согласны с этим, что достаточно домашнего ареста либо [электронного] браслета. Есть масса возможностей заменить арест альтернативной мерой, при этом на суде нам каждый раз говорят, что, учитывая ситуацию в стране, учитывая тот жестокий поступок по отношению к государству, [который совершил Егор] он сейчас должен находиться только под арестом.
— Как часто вам удается видеться с сыном?
— Любому, кто находится под следствием, разрешено только два свидания в месяц — хоть взрослому, хоть ребенку. Только у несовершеннолетних свидание [длится] два часа, а у взрослых по часу. Мы ходим на свидания вместе с мужем, чтобы побыть вместе втроем. Слава богу, нам всю дорогу везло и следователь никогда не отказывал нам в свиданиях.
В СИЗО есть электронная запись — регистрируешься и выбираешь, какое СИЗО тебе нужно, кого тебе нужно посетить. Мальчиков и взрослых мужчин в СИЗО-5 можно посещать только в среду. Мы выбираем, например, вторую и четвертую среды, чтобы через недельку ходить, и записываемся сразу на два свидания.
— Это беседа через стекло или физический контакт во время свидания все-таки возможен?
— Нет, это как в американских фильмах. Там штук пять «стаканов» — это такое высокое и узенькое помещение, где человек может находиться только стоя. С той стороны телефон, с нашей телефон, две стекла и между стеклами решетка. Возможности обнять или поцеловать, конечно, нет.
— А помимо встреч как еще проходит ваше общение, можно ли созваниваться?
— Оказывается, у нас была возможность созваниваться, но почему-то нам об этом никто не сообщил. А сейчас у нас поменялся следователь и он сказал, что мы имеем право на звонки. Мы написали заявление, он нам все подписал и даже сам все отвез [в СИЗО], но Егор пока не звонил. Несовершеннолетние имеют право на звонок два раза в неделю, а вот о протяженности ничего не сказано. В интернете пишут, что все зависит от сотрудников СИЗО: кто-то три минуты дает поговорить, а кто-то десять.
Мы бесконечно пишем друг другу письма во ФСИН-письмо. Пишем практически каждый день, иногда, если появляются какие-то мысли, можем и по два-три письма в день писать. Обязательно прикладываем какую-нибудь фотографию — или из нашей прошлой жизни, или фотографируем что-нибудь новое. Вообще можно сколько угодно писем писать — главное, чтобы они цензуру прошли.
— Бывало, что Егору не доходили письма от вас?
— Нет, мы же знаем, что можно писать, что нельзя. Иногда я пробую что-то отправить и думаю: пройдет или не пройдет? Например, когда был мятеж Пригожина, сын находился в психушке на экспертизе. У них там ни телевизоров, ничего нет, он вообще ничего не знал. И я думаю: надо ему написать хотя бы хронологию, чтобы он понимал, что в эти два дня происходило у нас в стране. Я взяла информацию в сети, всю ее запихнула в письмо, написала сверху, что все взято из открытых источников. Егор сказал, что все пришло — все семь листов. Даже ничего маркером зачеркнуто не было, письмо полностью прошло цензуру.
А муж как-то писал [Егору], что он внук каторжанина, брат героя СВО и отец террориста — что вот так у него сложилась судьба. Егор потом написал нам, что после такого-то слова все зачеркнуто маркером. И когда мы письмо мужа перечитали, поняли, что именно это предложение они и зачеркнули.
«Он совершенно четко сказал: я это сделал, потому что считал, что так сделать правильно, и до сих пор так считаю»
— Как вы узнали о том, что Егор арестован?
— Нам позвонили сотрудники комиссии по делам несовершеннолетних и сказали, что наш сын задержан за попытку поджога военкомата. И позвонили только спустя два часа после его задержания, что я считаю нарушением: по закону при задержании несовершеннолетнего родителей должны извещать немедленно. Я уверена, что Егор не скрывал номера телефонов — ни мой, ни отца. Мы приехали туда, но увидели его только через три часа. Его там обрабатывали сотрудники полиции и ФСБшники, а нас [самих] допрашивал сотрудник детской комнаты полиции.
— Каким вы увидели Егора?
— Он был немножечко на нервах, но не был ни напуган, ни расстроен. Когда мне наконец-то удалось зайти в эту комнату, он повернулся ко мне, улыбнулся и сказал: «Сюрприз».
— Допускали ли вы, что ваш сын может решиться на поджог военкомата?
— Нет. Это было очень неожиданно. Мы всегда обсуждали ситуацию в стране и в Украине, читали новости — в том числе об акциях против войны, например, о поджогах военкоматов. Мы читали, что все [эти дела] начали рассматривать по террористическим статьям, и проговаривали [внутри семьи], что подобное действие, к сожалению, войну не остановит. Казалось, мы друг друга понимали. Но в какой-то момент Егор решил, что именно такое действие позволит ему пусть не остановить войну, но высказать свое отношение к ней.
Когда я у него спросила, почему он выбрал именно этот способ, он сказал: «Потому что с плакатами выходить уже поздно, мы упустили этот момент».
— Для вас стало шоком скорее то, что Егор выбрал именно этот способ, или что он в принципе решил открыто высказаться о своей позиции?
— Наверное, больше, что он вообще пошел высказываться. Мы понимали, насколько репрессивным стало государство, и понимали всю опасность высказывания. И был шок, что он решился проговорить [свою позицию] действием и расставить для себя и для нас все точки над i.
— Как давно Егор заинтересовался политикой?
— До 24 февраля 2022 года он больше интересовался историей, но историей с точки зрения правителей: например, изучал российских императоров. И изучал очень досконально: анализировал, составлял таблицы. Потом он перешел на советскую власть. А когда случилось 24 февраля, он из истории ушел в политику — и начал много читать о нашем современном правителе: как пришел к власти, что делал для людей, что делал для страны, когда ситуация начала меняться.
Утром 24 февраля он был сильно взвинчен. Он как раз собирался в школу, разбудил меня и говорит: смотри, что у нас произошло, пока мы спали. Он обсуждал это в школе со всеми ребятами и учителями, потом продолжил обсуждать дома и [с того момента] уже перестал вылезать из новостей.
Тогда Егору было 15 лет, и с самого начала ему было не разобраться, что [именно] происходит: чувствуешь, что происходит что-то важное и, может быть, неправильное, но сразу понять, что все идет не тем путем, было невозможно. Он пришел [к антивоенной позиции] как раз отсматривая новости.
— Его школьные друзья разделяли его взгляды?
— Они совершенно этим не интересовались. Он им рассказывал что-то, что прочитал в новостях, они слушали, кивали, но активно это никому не было интересно.
— СМИ пишут, что в деле Егора упоминаются и другие попытки поджечь военкоматы. Он сознавался в этих поджогах? Как они появились в деле?
— Тут я пока не могу вам ничего сказать, потому что пока нам это не предъявлено. Пока есть обвинение только по военкомату в Кировске, все остальное пока от нас закрыто [тайной следствия].
— То есть вы не знаете?
— Я могу предполагать, но пока не могу об этом говорить.
— Почему статью заменили на более тяжкую — терроризм?
— Думаю, здесь все зависит от позиции Егора. Если бы он сказал, что пришел что-то поджечь, просто [потому что] «с пацанами поспорили», тогда это было бы умышленное уничтожение имущества. А так как Егор четко заявлял об антивоенной позиции, это уже воспринимается как террористический акт, как попытка изменить конституционный строй, может быть.
— Что сам Егор сейчас говорит о своем поступке?
— Он совершенно четко сказал: «Я это сделал, потому что считал, что так сделать правильно, и до сих пор так считаю». [Он верит, что] нельзя закрывать глаза на войну и на гибель людей, нельзя отмалчиваться, закрываться в раковину и продолжать жить своей обычной нормальной жизнью, когда вокруг тебя гибнут люди.
«До 24 февраля мы были совершенно аполитичными людьми»
— СМИ упоминали, что в первые месяцы российского вторжения в Украину дядя Егора Дмитрий поехал в Украину командиром добровольческого батальона и погиб на фронте — и что ваша семья тяжело переживала это время. Как вы восприняли вторжение в Украину?
— Мы до 24 февраля были совершенно аполитичными людьми. Когда в 2014 году произошел «Крымнаш», заболел Егор, поэтому это вообще прошло мимо нас. Мы где-то слышали, что что-то произошло, что Крым присоединили, но у нас в тот момент была совершенно другая задача — нам нужно было понять, что происходит с сыном и как-то его оттуда вытащить.
Когда об этом всем [о начале вторжения] объявили, мы среагировали, я думаю, как большинство россиян: ну, там наверху знают, что делают, наверное, так нужно. Сказать, чтобы мы стали клеить Z на машине, с флагами ходить — нет. Когда все начало затягиваться, мы начали понимать, что как-то не туда все идет. И если до этого мы в принципе никуда не заглядывали (в независимую прессу, — прим. «Берега»), то когда все начало усугубляться, мы начали читать альтернативные источники. И мы стали понимать, что с таким количеством погибших, таким количеством разрушений… «Освобождение» так не проходит.
После того как дядя Егора погиб, семья очень долго пребывала в горе. Дима был очень значимым человеком в семье, его все любили, уважали. На Егора это тоже сильно повлияло: он видел, как отец переживал потерю брата, как 80-летняя бабушка тихонько плачет, потеряв старшего сына. Он очень близко к сердцу воспринимал эти переживания. Сам он тоже переживал, конечно.
После Диминой гибели, когда его бойцы нам звонили и муж с ними общался, мы еще больше укрепились в мысли, что все двигается куда-то не туда. Мы шли маленькими шажочками — одна новость, другая. Мы это обсуждали, где-то сопротивлялись — что, наверное, нет, может быть, что-то там [в новостях] приукрасили. А когда уже массивно все эти новости [о военных преступлениях российских военных] пошли, мы поняли, что ничего там не приукрашено совершенно. Думаю, наша позиция [относительно войны] стала резко отрицательной после лета 2022 года.
— После ареста Егора ваша семья сталкивалась с давлением на работе, осуждением соседей или родственников? Как вы на это реагируете?
— Все наши родственники живут в Казахстане — они вообще не понимают, что происходит в России. Для них поступок Егора — это какая-то несусветная глупость, на которую он решился, потому что он маленький глупый мальчик. Они живут в другом мире, думают, что его сейчас постращают и отпустят домой. А в Петербурге у нас только бывшая жена Димы с дочками. Понятно, что для них важнее Димина гибель [и идея, за которую он погиб], чем арест Егора [и его позиция]. Поэтому они поддерживают то, что происходит. И тут мы идем в совершенно разные стороны.
Мужа уволили с работы в апреле. Он, конечно, очень переживал. Говорил: «Я столько для [предприятия] сделал, а они в самый сложный период моей жизни вот так ко мне».
Я репетитор [по английскому языку], самозанятая. У нас маленький городок, и когда в первое же утро полетели новости [об аресте Егора], многие мои клиенты и друзья начали скидывать эту новость и спрашивать: «А это случайно не Егор?» Я говорю: «Ну да, Егор». Из клиентов у меня никто не отвалился, никто не сказал: «Нет, Татьяна Александровна, вы не смогли воспитать своего сына, поэтому мы и своих детей у вас заберем».
Со стороны друзей были случаи, [когда предлагали] надавить на Егора: прийти [к нему на свидание], упасть, рыдать, говорить: «Измени свою позицию, иначе я умру». С этими друзьями я сразу разорвала отношения, потому что [не стоит] предлагать мне настолько несуразные вещи, не зная моего ребенка. Такую глупость я не совершу. Тем, кто активно выступал против действий Егора, мы ничего не доказывали — просто прерывали отношения. Ситуация сейчас не та, чтобы что-то кому-то доказывать.
Может быть, эта ситуация — как раз для проверки людей. Зачем рядом нужны те, кто в сложный момент оказывается по другую сторону [баррикад]? Мы без ругани и скандалов просто убирали их из своей жизни, и родственников в том числе. Удаляем номера телефонов и прекращаем общение. Это сложно переживать, потому что это, конечно, удар — люди, с которыми я много лет знакома, с которыми нас многое связывает, в такой момент повернулись ко мне спиной. Но огромное количество людей, которых я не знаю, пришли на помощь.
— Как много таких людей?
— 6 августа у Егора был день рождения и он сказал, что ему пришло огромное количество писем с поздравлениями. Главное поздравление для него было от Тамары Натановны Эйдельман — он ее очень любит, слушал ее лекции. Это поздравление отправить туда [в СИЗО] нельзя: все-таки она признана «иноагентом», а я не хотела, чтобы через цензуру проходило письмо от так называемых «иноагентов». Сотрудники СИЗО потом будут писать характеристику Егору для суда — зачем светить такой перепиской? Они потом вынуждены будут упомянуть это в характеристике. Принести [письмо вместе с передачей] тоже нельзя — только «Почтой России» или через ФСИН-письмо. Поэтому мне пришлось выучить то, что она написала, наизусть. И в среду на свидании я ему рассказала. И пока я говорила, он расплывался в улыбке и в какой-то момент меня прервал и говорит: «Я знаю, кто это написал. Это Тамара Натановна написала».
Это мощная волна — у Егора такой шквал писем, что он не успевает на них отвечать. Кто-то просто присылает открытки, кто-то — письма, рассказывает истории о своем городе. С кем-то это одноразовая переписка, с кем-то он в длительной дружеской переписке в течение этих пяти месяцев. Нам постоянно пишут в чат обратной связи, предлагая помощь. Совершенно посторонние люди носят Егору передачки, отправляют ему посылки. Пока можно было отправлять книги — отправляли книги. И потом писали нам: мы отправили это, это и это — всё, эти книги уже не отправляйте.
Поддержка со стороны совершенно незнакомых людей, со многими из которых мы уже по переписке познакомились, оказалась просто невероятной. Мне кажется, если бы ее не было, мы вообще бы ни с чем не справились — сидели бы, переживали. Но ощущение плеча рядом, когда тебе пишут «не сдавайся», «иди дальше», «за сына надо бороться», «не слушай никого» — это дает нам очень большой импульс к борьбе. И Егору — к тому, чтобы там оставаться сильным.